Ананасная вода для прекрасной дамы
Виктор Пелевин Ананасная вода для прекрасной дамы
Часть I БОГИ И МЕХАНИЗМЫ
Автор не обязательно разделяет религиозные, метафизические, политические, эстетические, национальные, фармакологические и прочие оценки и мнения, высказываемые персонажами книги, ее лирическими героями и фигурами рассказчиков.
Операция «Burning Вush» [1]
Чтобы вы знали, меня зовут Семен Левитан.
Я родился и вырос в Одессе, на пятой станции Большого Фонтана. Мы жили совсем рядом с морем, в сталинской квартире конца тридцатых годов, доставшейся моей семье из-за минутной и не вполне искренней близости к режиму. Это было просторное и светлое жилище, но в его просторе и свете отчетливо присутствовал невыразимый советский ужас, пропитавший все постройки той поры.
Однако мое детство было счастливым. Вода в море была чистой (хотя тогда ее называли грязной), трамваи ходили без перерывов, и никто в городе не знал, что вместо английского языка детям надо учить украинский — поэтому отдали меня в английскую спецшколу. По странному совпадению, в ее вестибюле висела репродукция картины «Над вечным покоем» кисти одного из моих великих однофамильцев — Исаака Левитана.
Я не имею отношения к этому художнику. Зато, если верить родителям, я отдаленный родственник знаменитого советского радиодиктора Юрия Левитана, который в сороковые годы озвучивал по радио сводки информбюро. Очень может быть, что именно гены подарили мне сильный и красивый голос «таинственного серебристо-ночного тембра», как выразилась школьная учительница музыки, безуспешно учившая меня петь.
Документальных свидетельств родства я не видел — никаких архивов у нас не сохранилось. Но семейное предание заставило маму купить целый ящик записей Левитана на гибких пластинках, сделанных из старых рентгенограмм. Подозреваю, что эта же сень отраженного величия заразила папу-преферансиста поговоркой «я таки не играю, а счет веду».
Слушая размеренный, как бы неторопливо ликующий голос Левитана, я с детства изумлялся его силе и учился подражать ей. Я запоминал наизусть целые военные сводки и получал странное, почти демоническое удовольствие от того, что становился на несколько минут рупором сражающейся империи. Постепенно я овладел интонационными ухищрениями советского диктора, и иногда мне начинало казаться, что я настоящий ученик чародея — мой неокрепший голос вдруг взрывался раскатом громоподобных слов, словно бы подкрепленных всей танковой мощью центральной Азии.
Родителей весьма впечатлял мой имитационный талант. С другими людьми обстояло чуть сложнее.
Дело в том, что моим родным языком был не столько русский, сколько одесский. И мама, и отец говорили на уже практически вымершем русифицированном идише, который так бездарно изображают все рассказчики еврейских анекдотов. Я, можно сказать, и вырос внутри бородатого и не слишком смешного анекдота, где фраза «сколько стоит эта рыба» звучала как «скильки коштуе цей фиш».
Этот специфический одесский parlance впитался в мои голосовые связки настолько глубоко, что все позднейшие попытки преодолеть его оказались безуспешными (забегая вперед, скажу, что густая тень идиша легла не только на мой русский, но и на мой английский). Поэтому, хоть изображаемый мной Левитан звучал совершенно естественно для моих родителей, приезжих из Ма-а-асквы он смешил до колик. Мне же их тягучий как сгущенка северный выговор казался до невозможности деревенским.
Летом меня отправляли в странный пионерлагерь, расположенный совсем рядом с домом — он помещался в здании интерната для глухонемых, которых на лето, надо думать, вывозили на север. В палате пионерлагеря я развлекал более сильных и наглых ребят своим небольшим даром.
Надо сказать, что я был слабосильным мальчиком. Сперва родители надеялись, что мой рост и сила лишь временно зависли на какой-то небесной таможне, и я еще наверстаю свое. Но к шестому примерно классу стало окончательно ясно, что папа создал не Голиафа, а очередного Давида.
Мудрый Фрейд не зря говорил, что анатомия — это судьба. Мой имитационный талант оказался единственным противовесом жестокому приговору природы. Но все-таки противовес существовал, и гопники с гегемонами били меня не слишком часто — я умел их развлечь.
Сперва я просто читал заученные наизусть военные сводки, пестрящие дикими географизмами — в темной палате они звучали непобедимыми азиатскими заклинаниями. Но постепенно это наскучило моим слушателям, и я начал импровизировать. И вот здесь выяснились удивительные особенности моей магической речи.
Любая из страшных историй, которые дети рассказывают друг другу в темноте, приобретала в моем исполнении иное качество — и пугала даже тех, кто обычно смеялся над страшилками. Мало того, самые простые слова, обращенные к моим товарищам по палате в темный час после отбоя, вдруг наполнялись жутким многозначительным смыслом, стоило мне произнести их голосом Левитана.
Любой этнограф, знакомый с особенностями евразийского детства, знает, что в подростковой среде соблюдаются строгие социальные протоколы, нарушение которых чревато такими же последствиями, как неуважение к тюремным табу. Но моя волшебная сила ставила меня выше подобных правил. В минуты имперсонаций я мог, как тогда выражались, «бакланить» без всяких последствий, говоря что угодно кому угодно — и с этим смирялись, как бы почитая сошедшего на меня духа. Разумеется, я не ставил подобных экспериментов в своем обычном худосочном качестве, когда в палате становилось светло.
Была, впрочем, одна досадная проблема — о ней я уже упоминал. Некоторые ребята обладали иммунитетом к моей магии. Мало того, я их смешил. Обычно это были москвичи, занесенные к нам потоками арктического воздуха.
Причина была в моем одесском выговоре — он казался им смешным и несовместимым с грозным смыслом произносимых слов. В такие минуты я ощущал нечто похожее на трагедию поэта, которому легкая картавость мешает обольстить свет чарами вполне гениальных строк. Но москвичей среди моих слушателей было мало, и некоторые из них таки падали под ударами темных крыл моего демона, так что по этому вопросу я переживал не особо.
С одним из москвичей я даже подружился. Его звали Влад Шмыга. Это был толстый мрачный парень с очень внимательными глазами и вечно потным ежиком. Мне льстило, что он был одним из тех северян, кто не смеялся над моим выговором, а его, несомненно, впечатлял мой талант.
В нем было что-то военно-детдомовское — только его хотелось назвать не сыном полка, а сыном заградотряда. Его любимым эпитетом было слово «убогий», применявшееся ко всему, от погоды до кинематографа. Кроме того, у него было необычное хобби.
Он вел досье на каждого мальчика из нашей палаты — в общей тетради, которую хранил в мешке с грязным бельем под защитой нескольких особо пахучих носков. Мне он ее доверительно показал, когда мы курили сырые ростовские сигареты в кустах возле столовой. Про меня там было написано следующее:
Обладает умением говорить голосом загробного мира, отчего ночью делается страшно. Может не только напугать до усрачки, но и утешить и вдохновить. Таким образом, имеет уникальную способность, близкую к гипнозу. Способен выражаться красиво и заумно, так что кажешься себе некультурным дураком, но, когда забывается, начинает говорить быстро и с сильным еврейским акцентом. Тогда гипноз пропадает.
Я, конечно, и сам про себя все это знал — только формулировал чуть иначе. Однако я был знаком с собой вот уже двенадцать лет, а Владик выделил из меня эту смысловую суть всего за несколько дней. Мало того, за этот короткий срок он успел проделать то же самое и с остальными соседями по палате, и это, конечно, впечатляло. Наверное, именно тогда я впервые понял, что кроме меня в мире есть много других специфически одаренных людей, и гордиться своим даром следует очень осторожно.
Мы с Владиком переписывались пару месяцев после лагеря, потом он хотел опять приехать в Одессу, но не смог — и постепенно наша дружба сошла на нет. Думаю, последнее письмо написал все-таки я, но не уверен.
После школы меня отправили учиться в московский институт Иностранных языков. Мама долго не хотела отпускать меня, ссылаясь на корни, без которых я увяну, но папа, как опытный преферансист, обыграл ее, хитро передернув козырную цитату из Бродского (тот был для мамы высшим авторитетом). Он сказал так:
— Если выпало в империи родиться, надо жить в глухой провинции у моря. Ну а если выпало родиться в глухой провинции у моря? Значит, Семену таки надо жить в империи!
Источник
Консервированный Пелевин в ананасном соку
«Ананасная вода для прекрасной дамы» — название трудночитаемое и провокативное. «Вам ли, любяшим баб да блюда, / жизнь отдавать в угоду? / Я лучше в баре блядям буду / подавать ананасную воду», — писал в 1913-м году Маяковский, и был прав. Если верить Пелевину, который в «Чапаеве и Пустоте» замечал, что в поэтических кабаках — что сразу после революции 1917-го года, что вслед за переворотом 1991-го — больше всего сидело «свинорылых коммерсантов и дорого одетых блядей», то и вправду не стоит напрягаться перед такой аудиторией. Не нужно читать ей стихи, не нужно бы писать для нее новые книги — все равно ведь не поймут, азиаты. Нешто мы понимаем? Нешто у нас есть понятие. Но вот написал, издал, снизошел. Обманчивая зацепка — «для прекрасной дамы» — не помогает, если вспомнить блоковскую «Незнакомку», в которой Прекрасная эта Дама является в кабак и оказывается проституткой. Все одно. Либо клоуном у пидарасов, либо пидарасом у клоунов.
Пелевина можно было бы заподозрить в «троллинге», направленном на таких, как я, обидчивых рецензентов, способных еще кое-как связать классические аллюзии во внятный месседж. Можно было бы, если б не неожиданно серьезная, усталая и злая интонация всей книги — в «Ананасной воде» Виктор Олегович перестал быть эстрадным юмористом, бичующим общественные язвы с мощью и горечью Салтыкова-Щедрина. Из желчного социального сатирика Пелевин превратился чуть ли не в Савонаролу в костюме продвинутого Петросяна. «Представьте, что вы затюканный и измученный российский обыватель. Вы задаетесь вопросом, кто приводит в движение зубчатые колеса, на которые день за днем наматываются ваши кишки, и начинаете искать правду — до самого верха, до кабинета, где сидит самый главный кровосос. И вот вы входите в этот кабинет, но вместо кровососа видите нереально четкого пацана, который берет гитару и поет вам песню про «прогнило и остоебло» — такую, что у вас захватывает дыхание: сами вы даже сформулировать подобным образом не можете. А он поет вам еще одну, до того смелую, что вам становится страшно оставаться с ним в одной комнате.
И когда вы выходите из кабинета, идти вам ну совершенно некуда — и, главное, незачем. Ведь не будете же вы бить дубиной народного гнева по этой умной братской голове, которая в сто раз лучше вас знает, насколько все прогнило и остоебло. Да и горечь в этом сердце куда острее вашей».
После этого отрывка можно заподозрить, что презрительная усмешка в названии адресована не нам, а им: Дмитрий Медведев в прошлом году говорил, что у него на столе лежит «t»; недавно он признался, что и новую книгу Пелевина держал в руках. Маяковский ведь тоже в каком-то смысле обращался к власть имущим — и свинорылость здесь ни при чем.
«Операция «Burning Вush» (я для простоты называю этот рассказ «Неопалимая Купина») — о том, как российские спецслужбы вживили в голову Джорджа Буша Глас Божий. Потомок советского диктора Семен Левитан после депривационно-наркотических трипов громовым голосом разговаривал с Бушем посредством радиоприемника, встроенного в зубную пломбу президента. В результате сложных заговорщических манипуляций руководителя проекта — «легендарного» генерала Шмыги (который еще в «П5» возглавлял 6-е главное управление ФСБ, занимающееся околонаучной и паранормальной тематикой) — выясняется, что внушать волю Господню можно не только чужим, но и своим начальникам. В Кремле якобы существует построенная Сталиным комната для общения с Гагтунгром — темным демоном из «Розы Мира», который и диктует высшему руководству стратегические решения. Из Бога Левитан переквалифицируется в Сатану, диктатура диктора продолжается. Традиционная конспирология Пелевина в этом тексте сильно смахивала бы на автопародию (возможно, такая цель и ставилась), но спасает рассказ сентиментальная серьезность, превращающая в живых людей винтики всемирного заговора Зла. Всех жалко: и Семена Левитана, у которого забрали жизнь, заставив плавать в соленой ванне, колоться разной дрянью и кощунственно обманывать Буша, и самого «Джорджайю», без объяснений брошенного посреди проекта. Сохранить рассудок в мире, управляемом свинорылыми генералами, поможет лишь четкое понимание того, что это все — только у нас в голове. Для этого, мне кажется, рассказ и написан.
Второй рассказ — «Зенитные кодексы Аль-Эфесби» — посвящен «талантливому русскому мальчику» Савелию Скотенкову, наделенному даром Вавилена Татарского, но не сумевшему достичь высот Владислава Суркова и потому примкнувшему к исламским партизанам. Описывать технические детали этой истории нудно и утомительно; если в двух словах, то Скотенков нашел способ бороться с беспилотными американскими военными самолетами, работавшими под управлением искусственного интеллекта — «нейронных сетей». Принцип работы этих сетей походил скорее на человеческое мышление, чем на компьютерные вычисления, и вариант Скотенкова — пожалуй, одно из самых смешных мест в книге. Талантливый русский мальчик в зоне патрулирования беспилотников писал на земле обидные для американского патриота слова, и очеловеченные самолеты обижались, зависали и падали. Слова по-прежнему сильнее любого металла, дискурс антиамериканских сур побеждает гламур новейших военных разработок. Пугающая сила слов: «Сначала человек с помощью слов описывает то, что есть. Затем он меняет порядки слов в предложениях и получает описание того, чего нет. А потом он пробует это сделать. Так появляется «воздушный корабль», «подводная лодка», «конституционная монархия» и «анальный секс». Современный мир с его навороченными технологиями и большими деньгами живет по древним дикарским законам: стоит начертить на песке таинственные знаки — и пламень небесный не сожжет шалаши, хлев и сортир. Тогда не является ли литература, в том числе и пелевинская, таким магическим «заговОром», призванным спасти нас как от американской, так и от суверенной демократии.
Эти два рассказа составляют первую часть сборника — «Боги и механизмы». В них Пелевин словно отрабатывает «обязательную программу», объясняя, осмеивая и проклиная современность. Кстати, ФСБ в этой книге упоминается гораздо чаще, чем в предыдущих, и либо Пелевин знает что-то, чего не знаем мы (а иначе как), либо он таким оригинальным способом просто хочет передать привет российской ЧК, день рождения которой приходится на 20-е декабря (книга вышла 7-го). Рассказав, насколько все «прогнило и остоебло», Пелевин с облегчением переходит ко второй, лирической части сборника — «Механизмы и боги».
«Созерцатель тени» — пронзительный, изящный и сложный рассказ о вечности, душе и свете, который обязательно станет классическим. Похожие образцы жанра — «Иван Кублаханов», «Онтология детства», «Свет горизонта». Работающий в Индии русский гид Олег, знакомый с веществами не понаслышке, начинает разговаривать со своей тенью. Пересказать головокружительные логические фокусы, описывающие это общение, все равно не получится, да и страшно их пересказывать. В конце концов Олег сам становится своей тенью и проваливается в настоящий, потусторонний мир, в котором он сразу и тень, и неведомый треугольник мысли, рождающий эту тень, и мысль об этом треугольнике, и свет, рождающий все вышеперечисленное, да и весь мир, который опять же — и тень, и мысль, и свет… Как и первый рассказ сборника, этот текст тоже мог бы сойти за автопародию — фирменные пелевинские кульбиты, непереносимая сложность, сводящаяся к сияющей простоте, тупость и тяжесть материальной клетки, в которой мы все заперты, и настоящая жизнь, в которую мы просыпаемся после смерти, — все это доведено до предела. Но странная, необъяснимая хитрость рассказа в том, что пока герой переживает эти откровения, читатель переживает вслед за ним, все понимает и узнает, но как только трип заканчивается и становится ясно, что Олег был под действием веществ и чуть не устроил пожар, восторг понимания пропадает.
«— Так что здесь случилось? – спросил полицейский.
— Вот этот наш мир, где мы живем… Все это творение… Оно существует скрытно и абсолютно незаметно… И устроено оно таким образом, что если какой-нибудь из его элементов начинает всерьез интересоваться вопросом о природе и назначении творения, то он незаметно исчезает, а творение пребывает дальше… Нигде…
Полицейский понимающе кивнул и сделал выразительный жест — словно колол себя шприцем в толстую задницу».
Олег остается в грязной индийской хижине разбираться со свиномордым полицейским, договариваться о взятке, и, вспомнив «П5», мы подозреваем, что его все равно «отправят пыхтеть на контору, потому что кидают мусора так же легко, как берут лэвэ», и потому что надо «закрыть» того, кто слишком настойчиво интересуется природой и назначением, — а мы останемся наедине с нашей тенью. Возможно, что-нибудь она нам и объяснит.
Следующий рассказ «Тхаги» был опубликован еще в июне в журнале «Сноб». В нем рассказывается о секте индийских душителей, совершавших человеческие жертвоприношения кровожадной богине Кали — женщине с мечом, которую ошибочно принимают за героиню плаката «Родина-мать зовет». Она зовет, только не для того. Древние безумцы не были, как считалось, уничтожены англичанами-колонистами, а дожили до наших дней и широт и теперь заманивают посвященных с помощью тонких лингвокультурологических намеков. Плененный московским офисом тхагов молодой человек с детства мечтал стать адептом «чистого зла» и теперь радуется, что наконец-то прибился к своим. Выслушав всю правду о себе, тхаги, замаскированные под дилеров «Лады-калины» (небольшое пророчество и привет премьеру), не принимают старательного неофита в свои ряды, а просто приносят его в жертву своей богине. Мораль? Можно и мораль. Тоталитарной секте нельзя служить, можно лишь стать мясом для мясорубки, ручку которой вращает нереально четкий пацан, наматывая ваши кишки на вертикаль власти.
Последний, самый легкий, светлый и грустный «святочный» рассказ «Отель хороших воплощений» опять же близок раннему пелевинскому «Ивану Кублаханову». Ангел-сверхпроводник приветствует юную душу, прекрасную даму по имени Маша, которой вскоре предстоит воплотиться в дочь олигарха. Они заглядывают в уютное горнолыжное шале, в котором два олигарха сначала яростно спорят друг с другом, а потом, уладив дела, отдыхают с девушками. В разгаре совокупления одного олигарха с «нежнейшим существом, которое продает себя так дорого, что это уже похоже на любовь» (снова «П5»), перед Машей открывается «длинный розовый коридор, в конце которого что-то загадочно и нежно мерцало». Но пристав к ангелу с вопросами о формах бытия, Маша упустила свой шанс оформиться самой. «…рыжеусый притормозил, склонился над крестцом своей подруги и стал делать что-то непонятное.
— Все, — сказал ангел, — проглядела ты свое счастье…»
Все через одно место — как бы говорит нам Пелевин. Отказавшись от воплощения в нашем мире, где высшее удовольствие заключается в шале, шампанском и анальном сексе, прекрасная дама проснулась в настоящую жизнь. «На миг она снова увидела гостиничный номер, где вспотевший лыжник отплясывал с двумя хохочущими девушками у камина, и поняла, что просыпается от сна, который так и не успела увидеть. Последним, что она различила, была стоящая на столе банка с нарисованным на боку ананасом — Маша подумала, что никогда теперь не узнает, какой вкус у воды внутри. Но там, куда она просыпалась, додумать эту мысль было уже нельзя. А когда закрылся горящий алмазным огнем небесный глаз, исчезло черно-синее пространство, в котором только что висел ангел — и все снова стало Тем, чем было и будет всегда».
Прекрасная дама отказалась от консервированных ананасов, значит, придется снова жизнь отдавать в угоду. Но что-то подсказывает мне, что в следующий раз это случится нескоро. В следующем году вроде бы точно обещают выход фильма Generation P, и у Пелевина, возможно, не будет необходимости продавать новую книгу. Нет больше смысла объяснять и осмеивать это сплошное «прогнило и остоебло». Пелевин в последней книге законсервировал себя в отличном состоянии и дал понять, что портиться не входит в его планы. Когда же, наконец, произойдут большие и пугающие перемены, Пелевин вернется, чтобы заклеймить всех и дать надежду каждому. Или не вернется — устроится барменом в поэтический кабачок, но и там, боюсь, он не удержится и, выйдя на эстраду, встанет под стробоскопом и выстрелит в зеркальный шар этого фальшивого мира из авторучки.
Источник