Вера Полозкова Письма из Гокарны mangalore tiles
садись поближе и глаза прикрой:
тут воздух сам лирический герой,
и псина, плесень, прозелень скупая,
и масло, и лимон, и дым, вскипая,
с тобой щекотной заняты игрой.
и облака как спелая папайя
медовая разбились над горой
такой густой, что требует труда,
такой с железным северным несхожий;
еще вода — как сходится вода
прохладная с разгоряченной кожей —
стоишь под ней, случайный выдох божий,
и думаешь: тебя, тебя сюда.
смотреть под утро: бледная стена,
по крыше ходит медленная птица
и рыжая грохочет черепица,
по краешку едва озарена.
вот прядь в луче горит и золотится.
вот мраморная долгая спина.
так старики, покуда им не спится,
перебирают дни и имена.
когда-нибудь, когда мы все умрем,
я угощу тебя копченым ячьим
соленым сыром, чаем с имбирем,
и одеяло на берег утащим,
и звезды все проедем дикарем,
и пальмы под рассветным янтарем
единственным назначим настоящим,
а не вот эту муку и тоску.
должна же быть еще одна попытка.
где раздают посмертье по куску,
там я прильнула, сонная улитка,
губами ноющими к твоему виску.
смеется Шива — вон его кибитка,
покачиваясь, едет по песку.
Другие статьи в литературном дневнике:
- 22.08.2020. Вера Полозкова Письма из Гокарны mangalore tiles
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Источник
Вера полозкова вода ничему не училась
Вера Полозкова запись закреплена
[ДЕВЯТЬ ПИСЕМ ИЗ ГОКАРНЫ]. VI. temple on the hill
нельзя столько помнить, они говорят, а надо жить налегке.
учитель забвения слабый яд приносит мне в пузырьке:
он прячет в дымку утёс рубиновый, стирает тропу в песке,
где мы говорим, как руина с руиной, на вымершем языке.
где мы наблюдаем, века подряд, отшельниками в горах:
империи рвутся наверх, горят, становятся сизый прах,
и я различаю пять тысяч двести причин ухмылки твоей.
нельзя все помнить, умрёшь на месте, старайся забыть скорей
ведь это твой дом, говорят, не склеп, вот весь твой нехитрый скарб,
и тебе всего тридцать лет, а не двенадцать кальп
и ты не знаешь людей в соседней деревне, где бьет родник,
но из плоти твой собеседник в храме из древних книг?
нет, я не знаю мужчин и женщин с той стороны холма.
в храме ржавый засов скрежещет только приходит тьма,
ступени тёплые, но прохлада касается плеч, волос
и мы смеемся, как будто ада изведать не довелось
как будто не сменим тысячу тел, не встретим сто сорок войн
я просто сижу и любуюсь тем, как профиль устроен твой
как будто мрамор пришел наполнить какой-то нездешний свет
как будто я это буду помнить из смерти, которой нет
Источник
Вера полозкова вода ничему не училась
во владелицах узких губ и надутых губ
боженька лежит, завернутый в тесный кокон
он разлепит глаза, Анита, войдет в права
раздерет на тебе воланы и кружева,
вынет шпильки твои, умоет тебя от грима,
и ты станешь жива, Анита моя, жива
хрусталь и жемчуг от морозов
твой Петербург смотри как розов
кто заводи подводит черным,
Куинджи или Уильям Тернер
на юг, как племена живые,
и вот, окликнуты впервые,
как дети, бросившие игры
чтобы узнать: снега воздвигли
наладили метель из сказки
ступай, дитя, и пробуй связки:
покуда волшебства не опроверг
ничей смешок, мальчишка смотрит вверх:
там, где у нас пурга или разлука, —
на горизонте вырос фейерверк
секундой раньше собственного звука
там окон неподвижное метро,
дымы стоят, как старые пьеро,
деревья — как фарфоровые бронхи:
всему, всему подводится итог —
и в небе серебристый кипяток
проделывает ямки и воронки
и мы крутые ласковые лбы
в веселом предвкушении судьбы
о стекла плющили, всем телом приникали:
засечь сигнал, узнать границу тьмы —
той тьмы, где сомневающимся мы
работаем теперь проводниками
старая гвардия, вечная отрада моих очей,
собирается к девяти, что бы ни случилось
церемонно здоровается со мной, и, сама учтивость,
я ношу ей закуски, сок и масала-чай
заклинатели бесов, опальные королевичи и глотательницы огня,
толкователи шрамов, поэты, ересиархи:
опаляют длинные косяки на свечном огарке,
пересмеиваются, поглядывая на меня
это край континента: в двухстах шагах, невообразим,
океан, и все звуки жертвуются прибою
я люблю послушать, как он беседует сам с собою
я работаю здесь четырнадцать долгих зим
— эти вот накурятся, Пэт, и что может быть мерзей:
ходят поглядеть, как я сплю, похихикать, два идиота.
— в нашем возрасте, детка, это уже забота:
проверять по ночам, кто жив из твоих друзей
говорят, у них были дворцы с добром — не пересчитаешь вдесятером,
и в лицо их не узнавали только слепые.
— исполняешь желания, Падмакар?
— тогда чаю с медом и имбирем.
гляди, гляди: плохая мать
и скверная жена
умеет смерти лишь внимать,
быть с призраком нежна,
живое мучить и ломать,
а после в гамаке дремать,
как пленная княжна
зачем она бывает здесь,
на кой она сдалась,
ее сжирает эта спесь
и старит эта власть
не лезь к ней, маленький, не лезь,
гляди, какая пасть
но мама, у нее есть сын,
он прибегает к ней босым,
и так она воркует с ним,
как будто не мертва
как будто не заражена,
не падала вдоль стен,
как будто не пережила
отказа всех систем,
как будто добрая жена,
не страшная совсем
он залезает на кровать,
кусается до слез,
он утром сломанную мать
у призраков отвоевать
бросается как пес,
и очень скоро бой принять
суровый смертный бой принять
придется им всерьез
любит старая душа
обливаться из ковша,
спать в песке и есть руками:
с дорогими дураками
пряным воздухом дыша
потому-то не ищи
ей ни Хилтона, ни Ритца:
она хочет, как царица,
жить, где мир не повторится,
петь, где травы и клещи,
есть, где муравьи и мыши:
заставлять рыдать потише,
подчинять ее уму —
посадить ее в тюрьму.
ты привез ее, где свеж
и певуч упругий воздух,
небеса в соленых звездах,
и сказал: ну вот же. ешь.
— пытки злобой и зимой
избежав, разводишь слякоть,
не смешно тебе самой?
— празднуй, празднуй, милый мой.
я могу теперь поплакать.
я приехала домой.
старуха и разбитое корыто
беседуют в душе моей открыто
и горестно: никто из нас не злой.
— меня сжирает медленное пламя,
оно больными хлопает крылами,
прости меня, — старуха говорит,
ты самое родное из корыт,
— естественно, — оно кивает хмуро, —
киношная рассохлая фактура,
и линия, и трогательный кант.
мой мастер был немного музыкант,
но я тебе по-прежнему постыло,
— а это карма, матушка. плоха
история, где сильный без греха.
я все тебе заранее простило.
Из цикла «Девять писем из Гокарны»
утреннее воркованье ребенка с резиновою акулой
прерывает сон, где, как звездный патруль сутулый,
мы летим над ночным Нью-Йорком, как черт с Вакулой
то, что ты живешь теперь, где обнять дано только снами,
слабое оправдание расстоянию между нами.
ты всегда был за океан, даже через столик в «Шаленой маме»
это не мешает мне посвящать тебе площадь, фреску,
рыбку вдоль высокой волны, узнаваемую по блеску,
то, как робкое золото по утрам наполняет короткую занавеску
всякая красота на земле есть твоя сестра, повторяю сипло.
если написать тебе это, услышишь сдержанное «спасибо»
из такой мерзлоты, что поежишься с недосыпа
это старая пытка: я праздную эту пытку.
высучу из нее шерстяную нитку и пьесу вытку.
«недостаток кажется совершенным переизбытку»
как я тут? псы прядают ушами, коровы жуют соломку.
в Индии спокойно любому пеплу, трухе, обломку:
можно не стыдиться себя, а сойти туристу на фотосъемку
можно треснуть, слететь, упокоиться вдоль обочин.
ликовать, понимая, что этим мало кто озабочен.
я не очень. тут не зазорно побыть не очень.
можно постоять дураком у шумной кошачьей драки,
покурить во мраке, посостоять в несчастливом браке,
пропахать с матерком на тук-туке ямы да буераки
можно лечь на воде и знать: вот, вода нигде не училась,
набегала, сходила, всхлипывала, сочилась,
уводила берег в неразличимость
никогда себе не лгала — у тебя и это не получилось
скоро десятилетье — десятилетье — как мы знакомы.
мы отпразднуем это, дай Бог, видеозвонком и
усмешкой сочувствия. ну, у жанра свои законы.
как бы ни было, я люблю, когда ты мне снишься.
Источник
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Полозкова Вера
Книга «Стихи из онлайн»
Оглавление
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
старуха и разбитое корыто
беседуют в душе моей открыто
и горестно: никто из нас не злой.
— меня сжирает медленное пламя,
оно больными хлопает крылами,
оно что хочешь сделает золой.
прости меня, — старуха говорит,
ты самое родное из корыт,
— естественно, — оно кивает хмуро, —
киношная рассохлая фактура,
и линия, и трогательный кант.
мой мастер был немного музыкант,
но я тебе по-прежнему постыло,
— а это карма, матушка. плоха
история, где сильный без греха.
я все тебе заранее простило.
Из цикла «Девять писем из Гокарны»
утреннее воркованье ребенка с резиновою акулой
прерывает сон, где, как звездный патруль сутулый,
мы летим над ночным Нью-Йорком, как черт с Вакулой
то, что ты живешь теперь, где обнять дано только снами,
слабое оправдание расстоянию между нами.
ты всегда был за океан, даже через столик в «Шаленой маме»
это не мешает мне посвящать тебе площадь, фреску,
рыбку вдоль высокой волны, узнаваемую по блеску,
то, как робкое золото по утрам наполняет короткую занавеску
всякая красота на земле есть твоя сестра, повторяю сипло.
если написать тебе это, услышишь сдержанное «спасибо»
из такой мерзлоты, что поежишься с недосыпа
это старая пытка: я праздную эту пытку.
высучу из нее шерстяную нитку и пьесу вытку.
«недостаток кажется совершенным переизбытку»
как я тут? псы прядают ушами, коровы жуют соломку.
в Индии спокойно любому пеплу, трухе, обломку:
можно не стыдиться себя, а сойти туристу на фотосъемку
можно треснуть, слететь, упокоиться вдоль обочин.
ликовать, понимая, что этим мало кто озабочен.
я не очень. тут не зазорно побыть не очень.
можно постоять дураком у шумной кошачьей драки,
покурить во мраке, посостоять в несчастливом браке,
пропахать с матерком на тук-туке ямы да буераки
можно лечь на воде и знать: вот, вода нигде не училась,
набегала, сходила, всхлипывала, сочилась,
уводила берег в неразличимость
никогда себе не лгала — у тебя и это не получилось
скоро десятилетье — десятилетье — как мы знакомы.
мы отпразднуем это, дай Бог, видеозвонком и
усмешкой сочувствия. ну, у жанра свои законы.
как бы ни было, я люблю, когда ты мне снишься.
если сердце есть мышца, то радость, возможно, мышца.
здорово узнать, где она, до того, как займешься пламенем,
Источник
Вера полозкова вода ничему не училась
утреннее воркованье ребёнка с резиновою акулой
прерывает сон, где, как звёздный патруль сутулый,
мы летим над ночным нью-йорком, как чёрт с вакулой
то, что ты живешь теперь, где обнять дано только снами,
слабое оправдание расстоянию между нами.
ты всегда был за океан, даже через столик в «шаленой маме»
это не мешает мне посвящать тебе площадь, фреску,
рыбку вдоль высокой волны, узнаваемую по блеску,
то, как робкое золото по утрам наполняет короткую занавеску
всякая красота на земле есть твоя сестра, повторяю сипло.
если написать тебе это, услышишь сдержанное «спасибо»
из такой мерзлоты, что поёжишься с недосыпа
это старая пытка: я праздную эту пытку.
высучу из нее шерстяную нитку и пьесу вытку.
«недостаток кажется совершенным переизбытку»
как я тут? псы прядают ушами, коровы жуют соломку.
в индии спокойно любому пеплу, трухе, обломку:
можно не стыдиться себя, а сойти туристу на фотосъёмку
можно треснуть, слететь, упокоиться вдоль обочин.
ликовать, понимая, что этим мало кто озабочен.
я не очень. тут не зазорно побыть не очень.
можно постоять дураком у шумной кошачьей драки,
покурить во мраке, посостоять в несчастливом браке,
пропахать с матерком на тук-туке ямы да буераки
можно лечь на воде и знать: вот, вода нигде не училась,
набегала, сходила, всхлипывала, сочилась,
уводила берег в неразличимость
никогда себе не лгала — у тебя и это не получилось
скоро десятилетье — десятилетье — как мы знакомы.
мы отпразднуем это, дай бог, видеозвонком и
усмешкой сочувствия. ну, у жанра свои законы.
как бы ни было, я люблю, когда ты мне снишься.
если сердце есть мышца, то радость, возможно, мышца.
здорово узнать, где она, до того, как займёшься пламенем,
задымишься.
покуда волшебства не опроверг
ничей смешок, мальчишка смотрит вверх:
там, где у нас пурга или разлука, —
на горизонте вырос фейерверк
секундой раньше собственного звука
там окон неподвижное метро,
дымы стоят, как старые пьеро,
деревья — как фарфоровые бронхи:
всему, всему подводится итог —
и в небе серебристый кипяток
проделывает ямки и воронки
и мы крутые ласковые лбы
в весёлом предвкушении судьбы
о стекла плющили, всем телом приникали:
засечь сигнал, узнать границу тьмы —
той тьмы, где сомневающимся мы
работаем теперь проводниками
как собаки рычат и песок поднимают, ссорясь,
как монета солнца закатывается в прорезь,
поднимается ветер, и мы выходим, набросив шали,
проводить наши лодки, что обветшали
а едва медведица выглянет, — чтоб не гасла,
мы кручёные фитили погружаем в масло
и неяркий огонь колеблется в плошке, слитный
с колыбельной медленной и молитвой
и покуда мы спим в обнимку с детьми, над ухом
океан ворочается и бьется чугунным брюхом,
и мы жмёмся тесней друг к другу, покуда цепки,
как и полагается мелкой щепке
завтра, может, одна, на негнущихся, кромкой моря
побредет ледяной, совершенно слепой от горя,
и тогда из бутылки пыльной мы пробку выбьем
и заплачем под твои песни на древнем рыбьем
как восход проступает над морем укусом свежим,
так мы надеваем платья и фрукты режем
и выходим встречать, будто замуж идем сегодня
наши лодки, что водит рука господня
что же мы не бесимся, спросишь ты, что же мы не ропщем?
оттого ли, что карт судьбы мы не видим в общем,
оттого ли, что смерть нас учит любить без торга,
оттого ли, что ночи не длятся долго
так смешаем мужьям толчёное семя чиа
с перцем и водой, чтоб смерть их не получила,
ни упреку, ни жалобе не дадим осквернить нам глотку:
не то страх потопит нас всех,
потопит нас всех, как лодку
старый хью жил недалеко от того утеса, на
котором маяк – как звездочка на плече.
и лицо его было словно ветрами тёсано.
и морщины на нем – как трещины в кирпиче.
«позовите хью! – говорил народ, — пусть сыграет соло на
гармошке губной и песен споет своих».
когда хью играл – то во рту становилось солоно,
будто океан накрыл тебя – и притих.
на галлон было в хью пирата, полпинты еще – индейца,
он был мудр и нетороплив, словно крокодил.
хью совсем не боялся смерти, а все твердили: «и не надейся.
от нее даже самый смелый не уходил».
у старого хью был пес, его звали джим.
его знал каждый дворник; кормила каждая продавщица.
хью говорил ему: «если смерть к нам и постучится –
мы через окно от нее сбежим».
и однажды хью сидел на крыльце, спокоен и деловит,
набивал себе трубку (индейцы такое любят).
и пришла к нему женщина в капюшоне, вздохнула: «хьюберт.
у тебя ужасно усталый вид.
у меня есть босс, он меня и прислал сюда.
он и сын его, славный малый, весь как с обложки.
может, ты поиграешь им на губной гармошке?
они очень радуются всегда».
хью все понял, молчал да трубку курил свою.
щурился, улыбался неудержимо.
«только вот мне не с кем оставить джима.
к вам с собакой пустят?»
— конечно, хью.
дни идут, словно лисы, тайной своей тропой.
в своем сказочном направленьи непостижимом.
хью играет на облаке, свесив ноги, в обнимку с джимом.
если вдруг услышишь в ночи – подпой.
лучше всего анита умеет лгать:
замирать по щелчку, улыбаться и не моргать,
только милое славить, важного избегать,
целовать мимо щёк ароматных ручек
тяжелее всего аните бывать одной,
балерине в шкатулке, куколке заводной,
ведь анита колени, ямочки, выходной,
хохоток, фейсбучек
неуютно аните там, где не сделать вид:
где старуха лук покупает, где пёс сидит,
где ребенок под снег подставляет веселый рот,
будто кто-то на ухо шепотом говорит,
отводя идеальный локон:
в тех, кто умен, анита, и в тех, кто глуп
в посещающих и не посещающих фитнес-клуб
во владелицах узких губ и надутых губ
боженька лежит, завернутый в тесный кокон
он разлепит глаза, анита, войдет в права
раздёрет на тебе воланы и кружева,
вынет шпильки твои, умоет тебя от грима,
и ты станешь жива, анита моя, жива
и любима
ты мне снилась здесь — ты и твоя бабушка, в незнакомой ночной квартире.
я проснулась за три минуты до гонга (а гонг, если что, в четыре).
сколько любви и грусти, всё думала, к той, у кого дрожали
губы от бешенства, что гнало меня гулкими этажами,
когда она дремлет, свернувшись, в кресле, в цветной пижаме.
ты спросила: «ба, как жалеют тех, кому стало ничто не в радость?»
и она: «а точно не шлёпнуть их, а то я бы уж постаралась?»
ты пришла ко мне на балкон, и мы, отражаясь блёкло,
всё глядели, как ночь наливается через стёкла
здорово, что душа не умеет упомнить лиха,
убегая тайком от меня погладить, нежнее блика,
и за десять тыщ километров, скучает если,
меднокудрую девочку, спящую в долгом кресле
было белье в гусятах и поросятах – стали футболки с надписью «fuck it all». непонятно, что с тобой делать, ребенок восьмидесятых. в голове у тебя металл, а во рту ментол. всех и дел, что выпить по грамотной маргарите, и под утро прийти домой и упасть без сил. и когда орут – ну какого черта, вы говорите – вот не дрогнув – «никто рожать меня не просил».
а вот ты – фасуешь и пробиваешь слова на вынос; насыпаешь в пакет бесплатных своих неправд. и не то что не возвращаешь кредитов богу – уходишь в минус. наживаешь себе чудовищный овердрафт. ты сама себе черный юмор – еще смешон, но уже позорен; все еще улыбаются, но брезгливо смыкают рты; ты все ждешь, что тебя отожмут из черных блестящих зерен. вынут из черной, душной твоей руды. и тогда все поймут; тогда прекратятся муки; и тогда наконец-то будет совсем пора. и ты сядешь клепать все тех же – слона из мухи, много шума из всхлипа, кашу из топора.
а пока все хвалят тебя, и хлопают по плечу, и суют арахис в левую руку, в правую – ром со льдом. и ты слышишь тост за себя и думаешь – крошка цахес. я измученный крошка цахес размером с дом.
слышишь все, как сквозь долгий обморок, кому, спячку; какая-то кривь и кось, дурнота и гнусь. шепчешь: пару таких недель, и я точно спячу. еще пару недель – и я, наконец, свихнусь.
кризис времени; кризис места; болезни роста. сладко песенка пелась, пока за горлышко не взяла.
из двух зол мне всегда достается просто
абсолютная, окончательная зола.
в какой-то момент душа становится просто горечью в подъязычье, там, в междуречье, в секундной паузе между строф. и глаза у нее все раненые, все птичьи, не человечьи, она едет вниз по воде, как венки и свечи, и оттуда ни маяков уже, ни костров.
долго ходит кругами, раны свои врачует, по городам кочует, мычит да ног под собой не чует.
пьет и дичает, грустной башкой качает, да все по тебе скучает, в тебе, родимом, себя не чает.
истаивает до ветошки, до тряпицы, до ноющей в горле спицы, а потом вдруг так устает от тебя, тупицы, что летит туда, где другие птицы, и садится – ее покачивает вода.
ты бежишь за ней по болотам топким, холмам высоким, по крапиве, по дикой мяте да по осоке – только гладь в маслянистом, лунном, янтарном соке.
а души у тебя и не было никогда.
а не скосит крейза, не вылетят тормоза –
поневоле придется вырасти ихтиандром.
я реальность свою натягиваю скафандром
каждый день, едва приоткрыв глаза.
она русифицирована; к ней спичек дают и пойла.
снизу слякоть кладут, наверх – листовую жесть.
в ней зима сейчас – как замедленное, тупое
утро после больших торжеств.
и модель у меня простейшая: сумки, сырость,
рынки, кошки, бомжи, метро; иногда – весна.
мне дарили ее с чужого плеча, на вырост,
и теперь вот она становится мне тесна.
натирает до красноты; чертыхаясь, ранясь,
уставая от курток, затхлости и соплей,
страшно хочется бросить все и найти реальность
подобротнее, подороже и потеплей.
чтоб надеть – а она второй облегает кожей.
не растить к ней сантиметровый защитный слой.
чтоб оттаять в ней, перестать быть угрюмой, злой,
и — поспеть, распрямиться, стать на себя похожей.
посмуглеть, посмешливеть, быстро освоить помесь,
европейского с местным; сделаться звонче, но…
но ведь только в моей, задрипанной, есть окно,
за которым – бабах – вселенная. невесомость.
только в этих – составе воздухе, тьме, углу
я могу отыскать такой рычажок, оттенок,
что реальность сползает, дрогнув, с дверей и стенок
и уходит винтом в отверстие на полу.
если правильно слушать, то птица взлетает из правой лопатки к нёбу, ветка трескается в руке,
а тележка грохочет вниз от колена к щиколотке, беспечная, вдалеке.
мысль о тебе, тёплая, идёт через лоб и пульсирует на виске.
ум проницает тело, как луч согретое молоко,
удивляясь, как дайвер, что может видеть так глубоко;
ощущенья в плывают в свет его, поводя причудливым плавником.
медленно спускается вниз под сердце, в самый его подвал,
и выводит по одному на свет всех, кто мучил и предавал,
маслом оборачивается пламя, шёлком делается металл.
вот и всё, чему я училась — пробовала нити, разбирала за прядью прядь,
трогала проверочные слова к состояниям и выписывала в тетрадь,
изучала карту покоя, чтобы дорогу не потерять.
вот и всё мое путешествие, слава крепкому кораблю.
птицы вдоль заката плывут как титры, крайняя закручивает петлю.
мир стоит, зажмурившись, как трёхлетняя девочка в ожидании поцелуя,
сплошным
«люблю»
На пляже «Ривьера» лежак стоит сорок гривен.
У солнышка взгляд спокоен и неотрывен,
Как у судмедэксперта или заезжего ревизора.
Девушки вдоль по берегу ходят топлесс,
Иногда прикрывая руками область,
Наиболее лакомую для взора.
Я лежу кверху брюхом, хриплая, как Тортила.
Девочки пляшут, бегают, брызгаются водою —
Я прикрываю айпод ладонью,
Чтоб его не закоротило.
Аквалангисты похожи на сгустки нефти — комбинезон-то
Черен; дядька сидит на пирсе с лицом индейского истукана.
Я тяну ледяной мохито прозрачной трубочкой из стакана
И щурюсь, чтобы мальчишки не застили горизонта.
Чайки летят почему-то клином и медленно растворяются в облаках.
Ночью мне снится, что ты идешь из воды на сушу
И выносишь мне мою рыбью душу,
Словно мертвую женщину, на руках.
больно и связкам, и челюстным суставам:
— не приходи ко мне со своим уставом,
не приноси продуктов, проблем и денег –
да, мама, я, наверное, неврастеник,
эгоцентрист и злая лесная нежить –
только не надо холить меня и нежить,
плакать и благодарности ждать годами –
быть искрящими проводами,
в руки врезавшимися туго.
мы хорошие, да – но мы
детонируем друг от друга
как две черные фатимы.
— я пойду тогда. – ну пока что ль.
и в подъезде через момент
ее каторжный грянет кашель
как единственный аргумент.
А поэт – у него болит.
Он крылат. Он космополит.
Он со всею планетой слит
И поэтому не скулит.
Ходит там, где очнется мысль его.
И прохожий начнет завистливо –
От же хитрый какой народ
Рифмоплеты! – и этим кислого
В ликование подольет.
Да ускачет за поворот.
книга набирается, будто чан с дождевой водой,
по ночам, что месяц твой молодой,
обещает себя, как поезд, гудит, дымит.
нарастает, как сталагмит.
книга нанимается, как сиделка, кормить брюзгу,
унимать злое радио в слабом его мозгу,
говорить — ты не мёртв, проснись, ты дожил до дня.
ты напишешь меня.
книга озирает твои бумаги, как новосёл,
упирается, как осёл,
не даётся, как радуга, сходит, как благодать,
принимается обладать.
как я отпущу тебя, книга, в эту возню, грызню,
как же я отдам тебя, я ведь тебя казню.
мой побег, моё пламя, близкое существо,
не бросай меня одного.
я пойду, говорит, живи, пока я нова:
не прислушивайся, не жди, не ищи слова.
сделай вид, что не ранен, выскочка, ученик,
что есть что-то важнее книг.
там бов
а тут не бов
мои позавчера женились, выбыв
из одиночек самых разных видов
из нас, вооруженных до зубов,
видать, и впрямь счастливая любовь
завидую, ничем себя не выдав,
and love you both
хороший город, моего теплей
мохито стоит семьдесят рублей
а кола тридцать пять в кинотеатре
дели все в среднем на два или на три
таксист со стольника двадцатку возвращает
все простоту и ясность обещает
и свёклу мужики везут с полей
а свадебный кортеж их не пущает
бутик «обновочка», аптека «панацея»
сбежала бы, жила бы, как цирцея
на улице советской, возле цны
любила бы тамбовского мерзавца
мечтала б с ним до знаменского загса
доехать; жизни не было б цены.
там ничего так, в общем, пацаны
и двухэтажно все, и может оказаться,
что я еще приеду до весны.
6 октября 2008 года.
* * *
как они говорят, мама, как они воздевают бровки,
бабочки-однодневки, такие, ангелы-полукровки,
кожа сладкие сливки,
вдоль каждой шеи татуировки,
пузырьки поднимаются по загривку, как в газировке,
отключают сознание при передозировке,
это при моей-то железной выправке, мама,
дьявольской тренировке
мама, как они смотрят поверх тебя, если им не друг ты,
мама, как они улыбаются леденяще, когда им враг ты;
диетические питательные продукты
натуральные человеческие экстракты
полые объекты, мама, скуластые злые фрукты,
бесполезные говорящие
артефакты
как они одеты, мама, как им все вещи великоваты
самые скелеты
у них тончайшей ручной работы
терракотовые солдаты, мама,
воинственные пустоты,
белокурые роботы, мама, голые мегаватты,
как заставишь себя любить настоящих, что ты,
когда рядом такие вкусные
суррогаты
Хвала отчаявшимся. Если бы не мы,
То кто бы здесь работал на контрасте.
Пока живые избегают тьмы,
Дерутся, задыхаются от страсти,
Рожают новых и берут взаймы,
Мы городские сумрачные власти.
Любимые наместники зимы.
Хвала отчаянью. Оно имеет ген
И от отца передается к сыну.
Как ни пытались вывести вакцину –
То нитроглицерин, то гексоген.
В больницах собирают образцы, ну
И кто здоров и хвалит медицину —
Приезжий.
Кто умрет — абориген.
Хвала отчалившим. Счастливого пути.
Погрузочный зашкаливает счетчик
На корабле – ко дну бы не пойти,
У океана слабый позвоночник.
В Ковчег не допускают одиночек,
И мы друг к другу в гости к десяти
Приходим с тортиком.
Нас некому спасти.
Хвала Отчизне. Что бы без нее
Мы знали о наркотиках и винах,
О холоде, дорогах, херувимах,
Родителях и ценах на сырье.
Отчаянье, плоди неуязвимых.
Мы доблестное воинство твое.
Каждый из нас — это частный случай музыки и помех,
Так что слушай, садись и слушай божий ритмичный смех.
Ты лишь герц его, сот, ячейка, то, на что звук разбит,
Он таинственный голос чей-то, мерный упрямый бит.
Он внутри у тебя стучится, тут, под воротничком,
Тут, под горлом, из-под ключицы, если лежать ничком.
Стоит капельку подучиться — станешь проводником.
Будешь кабель его, антенна, сеть, радиоволна,
Чтоб земля была нощно, денно смехом его полна.
Как тебя пронижет и прополощет, чтоб забыл себя ощущать,
Чтоб стал гладким, будто каштан, на ощупь, чтобы некуда упрощать,
Чтобы пуст был, будто ночная площадь — некого винить и порабощать.
Был как старый балкон — усыпан пеплом, листьями и лузгой,
Шёл каким-то шипеньем сиплым, был пустынный песок, изгой,
А проснёшься любимым сыном — чистый, целый, нагой, другой,
Весь в холодном сиянье синем, распускающемся дугой.
Сядешь в поезд, поедешь в сити, кошелёк на дне рюкзака,
Обнаружишь, что ты носитель незнакомого языка.
Поздороваешься — в гортани, словно ржавчина, хрипотца,
Эта ямка у кромки рта мне скажет больше всех черт лица —
Здравствуй, брат мой по общей тайне, да, я вижу в тебе Отца.
Здравствуй, брат мой, кто независим от гордыни — тот белый маг.
Мы не буквы господних писем, мы держатели для бумаг,
Мы не оптика, а оправа, мы сургуч под его печать.
Старость — думать, что выбил право наставлять или поучать.
Мы динамики, а не звуки, пусть тебя не пугает смерть.
Если выучиться разлуке, то нетрудно её суметь.
Будь умерен в питье и пище, не стремись осчастливить всех.
Мы трансляторы: чем мы чище, тем слышнее господень смех.
Мы оттенок его, подробность, блик на красном и золотом.
Будем чистыми — Он по гроб нас не оставит. Да и потом,
Нет забавней его народца, что зовёт его по часам,
Избирает в своем болотце, ждёт инструкции к чудесам,
Ходит в Мекку, святит колодцы, ставит певчих по голосам.
Слушай, слушай, как он смеется,
Над собою смеется сам.
Источник