Речная вода неразборчиво бормотала тест
Укажите варианты ответов, в которых в обоих словах одного ряда пропущена одна и та же буква. Запишите номера ответов.
1) матерч..тый, помещ..чий
2) издавн. агитир..вать
3) ветр..ная (мельница), удоста..вая
4) завед..вал, (переписать) набел..
5) фланел..вый, затм..вать
Приведём верное написание.
1) матерчатый — суффикс -ЧАТ-, помещичий — суффикс -ИЧ- от существительного «помещ ик ».
2) издавна — на конце наречия пишется суффикс -А-, потому что можно применить «правило окна»: из окн а — из давн а , агитировать — у глаголов в начальной форме и в форме прошедшем времени пишется суффикс -ЕВА-/-ОВА-, если в форме 1 лица (Я) настоящего или будущего времени глагол оканчивается на -УЮ/-ЮЮ: агитирую.
3) ветряная (мельница) — суффикс -ЯН- означает «работающий на том, что названо исходным словом: работает от ветра», удостаивая — у глаголов и в словах, от них образуемых, в начальной форме и в форме прошедшего времени пишется суффикс -ИВА-/-ЫВА-, если в форме 1 лица (Я) настоящего или будущего времени глагол оканчивается на -ИВАЮ /-ЫВАЮ: удостаивать — удостаиваю — удостаивая.
4) заведовал — у глаголов в начальной форме и в форме прошедшем времени пишется суффикс -ЕВА-/-ОВА-, если в форме 1 лица (Я) настоящего или будущего времени глагол оканчивается на -УЮ/-ЮЮ: заведую, (переписать) набело — то же «правило окна» может помочь в определении суффикса наречия: на окн о — на бел о .
5) фланелевый — суффикс -ЕВ- безударный, затмевать — перед ударным ВА пишем Е.
Источник
Доктор рассказал о самом надежном тесте на антитела к коронавирусу
Какой тест делать?
Для того, чтобы определить количество антител, способных отразить вирусную атаку, сегодня рекомендуется сдавать конкретный анализ на антитела к спайковому (S) белку (RBD) SARS-CoV-2, IgG (Anti-SARS-CoV-2, spike (S) protein (RBD), IgG, quantitative).
Почему именно этот тест? Он наиболее информативный, кроме того, его можно использовать для оценки эффективности вакцинации, пояснил Леонид Дьяков.
И объяснил: «Коронавирус получил это название потому, что имеет на поверхности так называемые шипы, или спайки (именно они делают его похожим на корону). С помощью спайков (S-белков) вирус легко проникает в клетку. Та часть шипа, которая непосредственно цепляется за клетку, называется RBD-домен. Антитела (иммуноглобулины) вырабатываются на все виды белка, из которых состоит вирус — их как раз четыре».
Есть иммунный ответ!
При результате 5000 BAU/мл можно сказать, заметил доктор, что человек переболел коронавирусной инфекцией более месяца назад, возможно, в легкой форме. Либо был вакцинирован. В любом случае, у него сформировался хороший иммунный ответ.
Чаще всего в интернете можно встретить значения на порядок ниже: 300, 400 BAU/мл. Степень иммунного ответа очень индивидуальное явление, заметил на это Леонид Дьяков, и зависит от множества факторов.
Маловато будет
На вопрос, какие показатели считать недостаточными для иммунитета, когда надо бежать на прививку, врач пояснил, что по технологии ARCHIТЕСТ, отрицательным считается результат при показателях менее 7.1 BAU/мл. Можно считать, что антитела организм не выработал.
Ждать или не ждать?
Если у человека тест показал высокий титр антител, за тысячу и больше, нужно ли ревакцинироваться, или подождать полгода, а потом снова сделать тест?
На этот вопрос Леонид Дьяков ответил так: «При высоком титре антител, на мой взгляд, вакцинироваться не нужно. Но все-таки лучше по поводу вакцинации или ревакцинации вопрос решать индивидуально, со своим лечащим врачом».
Вирус быстро мутирует
А с какими показателями можно спокойно жить и не заморачиваться, специалист утверждать не стал: «К сожалению, ни одна вакцина и даже иммунитет, сформированный после болезни, не дает на сегодня 100-процентной гарантии «неприкосновенности». Вирус быстро мутирует».
Так что «пуленепробиваемым» никакая вакцина вас не сделает. «К сожалению, — заметил доктор, — болеют и вакцинированные. Но несколько легче. Вакцинированные намного реже умирают — это мне лично реаниматологи сказали, которым я верю».
Источник
Жизнь и судьба — Гроссман Василий
Потом все стали вспоминать бой под Ржевом, последний перед выходом в резерв, когда семь истребителей столкнулись с большой группой «юнкерсов», шедших на бомбежку в сопровождении «мессеров». И казалось, каждый говорил о себе, но это казалось – говорили об общем.
– На фоне леса их не видно было, а поднялись – сразу заметно. Идут в три яруса! Я сразу признал Ю-87: ноги торчат, нос желтый. Тут уж сел поудобней: ну, будет дело!
– А я сперва подумал: это разрывы зенитных.
– Солнце, конечно, способствовало этому делу! Я прямо с солнца на него свалился. Я левым ведомым шел. Тут сразу меня метров на тридцать подкинуло… Подкачал – ничего, самолет слушается! Пошел на «юнкерса» всем оружием, подзакоптил его, а тут «мессер», длинный, как щука желтоносая, дал вираж, но опоздал. Вижу – по мне огоньки, идет синяя трасса.
– А я вижу, моя трасса в его черных плоскостях кончается.
– Я еще в детстве пускал змеев, отец драл меня! А на заводе был, семь километров в аэроклуб ходил после работы, язык на плечо, а ни одного занятия не пропустил.
– Нет, ты сюда послушай. Он меня – поджег: масляный бак, трубки бензиновые. Внутри загорелся. Пару! А тут еще ударил мне в козырек, разбил очки, стекла летят из козырька, слезы текут. Ну я что – рванул под него, сорвал очки! Соломатин меня прикрыл. И знаешь – горю, а страха нет – времени не хватает! Сел все же, сам не обгорел, сапоги сгорели, самолет сгорел.
– Я же вижу – сейчас свалят нашего парня. А я еще два виража сделал, он мне помахал: иди! Я был не парный, кидался вышибать «мессеров» у тех, кто нуждался.
– Ох, и я же тогда привез пробоин, избили меня, как старую куропатку.
– Я двенадцать раз ходил на этого фрица, подзакоптил! Вижу – мотает головой – верный куш есть! На расстоянии двадцати пяти метров пушкой его сбил.
– Да, вообще надо сказать – немец не любит бой на горизонталях, старается перейти на вертикальный.
– Вот это сказанул!
– Да кто же этого не знает? Это уж в деревне девки знают: он отрывается от резких виражей.
– Эх, «чаечек» надо было тогда получше прикрыть, там люди хорошие.
Потом стало тихо, и кто-то сказал:
– Уйдем завтра чуть свет, а Демидов останется тут один.
– Ну, ребята, кто куда, а я в сберкассу, – надо в деревню сходить.
– Прощальный визит – пошли!
Ночью все вокруг – река, поля, лес – было так тихо и прекрасно, что казалось, в мире не может быть ни вражды, ни измены, ни голода, ни старости, а одна лишь счастливая любовь. Облака наплывали на луну, и она шла в сером дыму, и дым застилал землю. Мало кто ночевал в эту ночь в блиндажах. На лесной опушке, у деревенских заборов мелькали белые платки, слышался смех. В тишине вздрагивало дерево, испуганное ночным сновидением, а иногда речная вода неразборчиво бормотала и вновь беззвучно скользила.
Пришел горький час для любви – час разлуки, час судьбы, – одну, что плачет, забудут на второй день, других разлучит смерть, кому-то судьба присудит верность, встречу.
Но вот пришло утро. Заревели моторы, плоский самолетный ветер прижал охваченную смятением траву, и тысячи тысяч водяных капель затрепетали на солнце… Боевые самолеты, один за другим взбираясь на синюю гору, поднимают в небо пушки и пулеметы, кружат, ждут товарищей, строятся звеньями…
И то, что ночью казалось таким необъятным, уходит, тонет в синем небе…
Видны серые коробочки-дома, прямоугольники огородов, они скользят, уходят под крыло самолета… Уже не видна тропка, поросшая травой, не видна могила Демидова… Пошли! И вот лес дрогнул, пополз под крыло самолета.
– Здравствуй, Вера! – сказал Викторов.
В пять часов утра дневальные стали будить заключенных. Стояла глубокая ночь, бараки были освещены безжалостным светом, которым освещаются тюрьмы, узловые железнодорожные станции, приемные покои в городских больницах.
Тысячи людей, харкая, кашляя, подтягивали ватные штаны, наворачивали на ноги портянки, чесали бока, животы, шеи.
Когда спускавшиеся со вторых этажей деревянных нар задевали ногами по головам одевавшихся внизу, те не ругались, а молча отодвигали головы либо отпихивали рукой толкавшие их ноги.
В ночном пробуждении массы людей, мелькании портянок, движении спин, голов, махорочного дыма, в воспаленном, ярком электрическом свете была пронзительная неестественность: сотни квадратных километров тайги застыли в морозной тишине, а лагерь был набит людьми, полон движения, дыма, света.
Всю первую половину ночи шел снег, и сугробы завалили двери бараков, захлестнули дорогу, ведущую к шахтам…
Медленно завыли шахтные сирены, и, может быть, где-нибудь в тайге волки подвывали их широкому и безрадостному голосу. На лагерном поле сипло лаяли овчарки, слышался гул тракторов, расчищавших дороги к шахтным зданиям, перекликались конвойные…
Сухой снег, освещенный прожекторами, блестел нежно и кротко. На широком лагерном поле под беспрерывный лай собак началась поверка. Голоса конвойных звучали простуженно и раздраженно… Но вот широкий, взбухающий от обилия живой поток поплыл в сторону шахтных копров. Скрипели ботинки и валенки. Вытаращив свой одинокий глаз, пялилась караульная вышка…
А сирены все выли, дальние и близкие, – северный сводный оркестр. Он звучал над морозной красноярской землей, над автономной республикой Коми, над Магаданом, над Советской Гаванью, над снегами колымского края, над чукотской тундрой, над лагерями мурманского севера и северного Казахстана…
Под голоса сирен, под удары ломика по подвешенной к дереву рельсе шли добытчики Соликамского калия, ридеровской и балхашской меди, колымского никеля и свинца, кузнецкого и сахалинского угля, шли строители железной дороги, идущей поверх вечной мерзлоты вдоль берега Ледовитого океана, колымских бархатных трасс, рабочие лесоповала Сибири и Северного Урала, мурманского и архангельского края…
В этот снежный ночной час начинался день на таежных лагпунктах и командировках великой лагерной громады Дальстроя.
Ночью у зека Абарчука был приступ тоски. Не той привычной и угрюмой лагерной тоски, а обжигающей, как малярия, заставляющей вскрикивать, срываться с нар, ударять себя по вискам, по черепу кулаками.
Утром, когда заключенные поспешно и одновременно неохотно собирались на работу, сосед Абарчука, газовый десятник, кавалерийский комбриг времен гражданской войны, длинноногий Неумолимов спросил:
– Что это ты мотался так ночью? Баба снилась? Ржал даже.
– Тебе бы только баба, – ответил Абарчук.
– А я думал, ты во сне плачешь, – сказал второй сосед по нарам, придурок Монидзе, член президиума Коммунистического интернационала молодежи, – я тебя разбудить хотел.
А третий лагерный друг Абарчука, фельдшер Абраша Рубин, ничего не заметил и сказал, когда они выходили в морозную тьму:
– Мне, знаешь, сегодня снился Николай Иванович Бухарин, будто он приехал к нам в Институт красной профессуры веселый, живой, и идет дикий шум по поводу теории Енчмена.
Абарчук пришел на работу в инструментальный склад. Пока его помощник Бархатов, зарезавший когда-то с целью грабежа семью из шести человек, растапливал печь кедровыми чурками – отходами от лесопильной рамы, Абарчук перекладывал инструменты, лежавшие в ящиках. Ему казалось, что колючая острота напильников и резцов, напитавшихся обжигающим холодом, передает чувство, испытанное им ночью.
День ничем не отличался от предыдущих. Бухгалтер прислал с утра утвержденные техотделом заявки дальних лагпунктов. Надо было отобрать материалы и инструменты, упаковать их в ящики, составить сопроводительные ведомости. Некоторые посылки были некомплектны, и требовалось составление особых актов.
Бархатов, как всегда, ничего не делал, и заставить его работать нельзя было. Он, приходя на склад, занимался лишь вопросами питания, и сегодня он с утра варил в котелке суп из картофеля и капустных листьев. На минуту забежал к Бархатову профессор латыни из Харьковского фармацевтического института – посыльный при первой части, и дрожащими красными пальцами высыпал на стол немного грязного пшена. Бархатов за какие-то дела брал с него калым.
Днем Абарчука вызвали в финчасть – в отчете не сходились цифры. Зам. нач. финчасти кричал на него, грозился написать рапорт начальнику. От этих угроз Абарчуку стало тошно. Один, без помощника, он не справлялся с работой, а пожаловаться на Бархатова он не смел. Он устал, боялся потерять работу кладовщика, попасть опять в шахту или на лесоповал. Он уж поседел, сил стало мало… Вот, наверное, и от этого охватила его тоска – жизнь ушла под сибирский лед.
Когда он вернулся из финчасти, Бархатов спал, подложив под голову валенки, видимо, принесенные ему кем-то из уголовников; рядом с его головой стоял пустой котелок, к щеке прилипло трофейное пшено.
Абарчук знал, что Бархатов иногда уносит со склада инструменты, возможно, валенки появились в результате обменных операций со складским имуществом. А когда Абарчук однажды, недосчитавшись трех напильников, сказал: «Как не стыдно во время Отечественной войны воровать дефицитный металл», – Бархатов ему ответил: «Ты, вошь, молчи. А то знаешь!»
Абарчук не смел прямо будить Бархатова и стал греметь, перекладывать ленточные пилы, кашлять, уронил на пол молоток. Бархатов проснулся, спокойными, недовольными глазами следил за ним.
Потом он негромко сказал:
– Малый со вчерашнего эшелона рассказывал – есть лагеря хуже Озерных. Зека в кандалах, полчерепа побритые. Фамилий нет, одни номера понашиты на груди, на коленях, а на спине бубновый туз.
– Брехня, – сказал Абарчук.
Бархатов мечтательно сказал:
– Надо бы всех фашистов политических туда собрать, а тебя, падло, первым, чтобы не будил меня.
– Простите, гражданин Бархатов, я нарушил ваш покой, – сказал Абарчук.
Он очень боялся Бархатова, но иногда не мог справиться со своим раздражением.
В час смены на склад зашел черный от угольной пыли Неумолимов.
– Ну как соревнование? – спросил Абарчук – Включается народ?
– Разворачиваем. Уголек-то на военные нужды идет – это все понимают. Плакаты сегодня из КВЧ принесли: поможем Родине ударным трудом.
Абарчук вздохнул, сказал:
– Знаешь, надо написать труд о лагерной тоске. Одна тоска давит, вторая наваливается, третья душит, дышать не дает. А есть такая особая, которая не душит, не давит, не наваливается, а изнутри разрывает человека, вот как разрывает глубинных чудовищ давление океана.
Неумолимов грустно улыбнулся, но зубы его не блеснули белизной, они у него были порченые, сливались по цвету с углем.
Бархатов подошел к ним, и Абарчук, оглянувшись, сказал:
– Всегда ты так бесшумно ходишь, я вздрагиваю даже: вдруг уж ты рядом.
Бархатов, человек без улыбки, озабоченно проговорил:
– Я схожу на продсклад, не возражаешь?
Он ушел, и Абарчук сказал своему другу:
– Вспомнил ночью сына от первой жены. Он, наверное, на фронт пошел.
Он наклонился к Неумолимову.
– Мне хочется, чтобы парень вырос хорошим коммунистом. Я вот думал, встречусь с ним, скажу ему: помни, судьба твоего отца – случай, мелочь. Дело партии – святое дело! Высшая закономерность эпохи!
– Он твою фамилию имеет?
– Нет, – ответил Абарчук, – я считал, что из него вырастет мещанин.
Накануне вечером и ночью он думал о Людмиле, ему хотелось видеть ее. Он искал обрывки московских газет, вдруг прочтет: «лейтенант Анатолий Абарчук». И ему станет ясно, что сын захотел носить фамилию отца.
Впервые в жизни ему захотелось жалости к себе, и он представлял, как подойдет к сыну, дыхание прервется, и он покажет рукой на горло: «Не могу говорить».
Толя обнимет его, и он положит голову сыну на грудь и заплачет, без стыда, горько, горько. И они так будут долго стоять, сын выше его на голову…
Сын постоянно думал об отце. Он разыскал товарищей отца, узнал, как отец участвовал в боях за революцию. Толя скажет: «Папа, папа, ты совсем белый стал, какая у тебя худая, морщинистая шея… Все эти годы ты боролся, ты вел великую, одинокую борьбу».
Во время следствия его кормили три дня соленым и не давали воды, били.
Он понял, что дело не в том, чтобы заставить его подписать показания о диверсиях и о шпионаже, и не в том, чтобы он оговорил людей. Главное было в том, чтобы он усомнился в правоте дела, которому отдал жизнь. Когда шло следствие, ему казалось, что он попал в руки бандитов и стоит добиться встречи с начальником отдела – и бандит-следователь будет схвачен.
Но шло время, и он увидел, что дело не только в нескольких садистах.
Он узнал законы эшелона и законы арестантского пароходного трюма. Он видел, как уголовные проигрывали в карты не только чужие вещи, но и чужую жизнь. Он видел жалкий разврат, предательство. Он видел уголовную Индию, истеричную, кровавую, мстительную, суеверную, невероятно жестокую. Он видел страшные побоища между «суками» – работающими и «ворами» – ортодоксами, отказывающимися от работы.
Он говорил: «Зря не сажают», считал, что посажена по ошибке маленькая кучка людей, в том числе и он, остальные репрессированы за дело, – меч правосудия покарал врагов революции.
Он видел угодливость, вероломство, покорность, жестокость… Он называл эти черты родимыми пятнами капитализма и считал, что их несли на себе бывшие люди, белые офицеры, кулачье, буржуазные националисты.
Его вера была непоколебима, его преданность партии – беспредельна…
Неумолимов, собираясь уходить со склада, неожиданно сказал:
– Да, забыл, ведь тебя тут один спрашивал.
– Со вчерашнего эшелона. Их на работу распределяли. Один тебя спросил. Я говорю: «Случайно знаю, я с ним случайно четвертый год рядом на нарах сплю». Он мне назвался, но фамилия вылетела из головы.
– А он какой по виду? – спросил Абарчук.
– Да знаешь, плюгавенький, шрам на виске.
– Ох! – вскрикнул Абарчук. – Неужели Магар?
– Да это же мой старший товарищ, учитель мой, он меня в партию ввел! О чем он спрашивал? Что говорил?
– Обычное спрашивал – какой у тебя срок? Я сказал: просил пять, получил десять. Теперь, говорю, кашлять стал, освободится досрочно.
Абарчук, не слушая Неумолимова, повторял:
– Магар, Магар… Он работал одно время в ВЧК… Это был особый человек, знаешь, особый. Все товарищу отдаст, шинель зимой с себя снимет, последний кусок хлеба товарищу отдаст. А умен, образованный. И чистых пролетарских кровей, сын керченского рыбака.
Он оглянулся и наклонился к Неумолимову.
– Помнишь, мы говорили, коммунисты в лагере должны создать организацию, помогать партии, а Абрашка Рубин спросил: «Кого же в секретари?» Вот его.
– А я за тебя голосну, – сказал Неумолимов, – я его не знаю. Где найдешь его, – десять машин с людьми пошли на лагпункты, наверное, и он поехал.
– Ничего, найдем, ах, Магар, Магар. Значит, спрашивал обо мне?
– Чуть не забыл, зачем к тебе шел. Дай мне бумаги чистой. Вот память стала.
– Нет, заявление Семе Буденному. На фронт буду проситься.
– Меня Сема помнит.
– Политических в армию не берут. Вот дадут наши шахты больше угля, и за это бойцы спасибо скажут, там и твоя доля будет.
– Я в войска хочу.
– Тут Буденный не поможет. Я Сталину писал.
– Не поможет? Шутишь, – Буденный! Иль тебе бумаги жалко? Я бы не стал просить, но мне в КВЧ бумаги не дают.
Источник



